Вариант первый
Ранняя глухота - наступившая до того, как у ребёнка закрепится общение на родном национальном языке.
Поздняя глухота - наступившая после этого.
Я - позднооглохший слепой. Плохое зрение заметили на четвёртом году жизни (практическая слепота), а снижение слуха - на десятом. В течение жизни зрение и слух продолжали ухудшаться.
Началось моё читательское становление с маминых читок вслух. Она, чаще всего перед сном, читала мне какие-то детские книжки.
В школе слепых букварём овладевал трудно. Но когда - к концу второй четверти - овладел алфавитом, быстро прочитал все тексты в букваре, в "Родной речи" даже для второго класса (а может, и третьего), и вообще сразу проявил страсть к чтению. Первой библиотечной книжкой стал сборник сказок Р.Киплинга "Слонёнок".
Авторы для меня тогда не существовали, только названия текстов, и сейчас могу назвать автора потому, что нашёл эти сказки в электронном виде.
Перед первыми летними каникулами я очень удивил учительницу просьбой - дать книги домой, на каникулы. Больше никто из первоклассников об этом не попросил. А я в течение летних каникул ещё не раз рвался в школьную библиотеку - сменить книги.
Скорость чтения тренировал, стараясь читать вслух, не снижая темпа речи.
Занимался этим ещё к концу первого класса. Помню, сидел на скамейке возле школьного общежития с книгой "Родной речи" на коленях, и читал вслух, стараясь не запинаться и не тормозить. В результате впоследствии директор школы не раз приглашал меня в свой кабинет, чтобы кому-то показать, как я быстро читаю.
Потом из брайлевских периодических изданий я узнал, что в школах слепых и в организациях общества слепых регулярно проводятся конкурсы на скорость чтения по Брайлю. Я в таких конкурсах не участвовал, но наверняка был бы победителем: уже к концу первого класса читал с естественной устно-речевой скоростью.
В моём случае не было проблемы - приучить, приохотить к чтению. Я всегда хотел и любил читать, с самого начала. Возможно, это объясняется моим изгойством в школе слепых: с первых же дней отношения с одноклассниками не сложились. Играть ещё в детском саду я привык один, фантазируя вслух. Со стороны это воспринималось как "говорение с самим собой", принималось за признак какой-то психической ненормальности, и ребята, подкараулив меня за "говорением вслух", тут же приступали к "лечебным процедурам" - били меня. Я прятался, забивался в самые дальние закоулки школьной территории, меня выслеживали - и били... Таким образом начиналось формирование у меня внутренней речи... По крайней мере, внешнюю речь внутрь вколотили - обеззвучили.
От скучнейших, нуднейших "общественных мероприятий" вроде классных и пионерских собраний, маршировок после ужина, я старался где-нибудь спрятаться с книжкой.
Хорошо помню подвал под лестницей, забитый исписанной брайлевской бумагой.
Находили меня там не всегда, а когда вычислили - опять же били. Слух, вероятно, уже снижался, и хотя я сидел за первой партой, объяснений учительницы не понимал. И, разумеется, прятал под парту книжку. Как-то её у меня отобрали, да и забыли отдать, а без возврата книжки в библиотеке отказывались выдавать другие. Пришлось "кусочничать" по партам одноклассников. Только месяца через два я решился попросить учительницу отдать реквизированную на уроке книжку, о которой, как тогда же и выяснилось, она просто забыла. Книжку она мне вернула, я расплакался от облегчения, а она была так расстрогана, что прижала мою голову к своей груди и гладила, успокаивая.
Первый раз "Как закалялась сталь" я прочитал ещё на летних каникулах между вторым и третьим классами. (Тем самым летом, когда заметили резкое падение слуха.) Любил книжку "Чапаёнок" и другую, тоже из времён гражданской войны - "Миколка-Паровоз". Иногда хватался за непосильные тексты.
Взял в школьной библиотеке "Изгнание шестикрылого серафима". Раз шесть крыльев - значит, сказка. Оказалась научно-популярная книжка про электротехнику, с попутной научно-атеистической проповедью. Я долго держался за эту муть, пытался "в силу самодисциплины" (Твардовский) всё же дочитать, но так и не одолел.
Из пятого класса школы слепых меня забрали в Загорский детский дом для слепоглухонемых. Привезли туда в воскресенье. И хотя библиотека, разумеется, не работала, специально для меня её открыли и дали книжку - опять "Чапаёнок".
Ладно, ничего, что уже читал - завтра обменяю. Главное - дали, несмотря на воскресенье, нашли ключ от библиотеки. В школе слепых о подобном и мечтать не приходилось, и такое отношение меня сразу расположило в пользу детдома.
Однако вскоре и там мою читательскую страсть посчитали чрезмерной. За моё здоровье испугались - ни прогулок, ни нормального сна, всё время с книжкой. По ночам вообще развернулся настоящий детектив. Нянечки и дежурившие ночью медицинские работники отбирали у меня книги, чтобы я спал. Я пробовал читать под одеялом, но книги сквозь одеяло хорошо прощупывались. Тогда я стал читать открыто и, чувствуя чьё-то приближение (по ветеркам, которые всегда возникают, когда человек идёт, - или уж не знаю, как), прятал книгу между кроватью и стеной спальни. Стоймя, благо брайлевские книги достаточно для этого громоздкие.
Толстые тётеньки шарили под кроватью, но до стены не доставали. Хоть не сразу, но распознав мою хитрость, меня переложили на кровать посередине спальни. Кровати, однако, стояли попарно, и мне стало даже удобнее - засовывал книжки между кроватями. Фиг вам, толстые тётеньки...
Короче, в детстве и вплоть до среднего подросткового возраста чтение было для меня запретным плодом, который, как известно, тем более сладок. Потом на меня махнули рукой, и я - дорвался. На летних каникулах из республиканской библиотеки слепых книги мне возили грузовиками, и к отъезду в детдом я успевал их прочитать. Остросюжетные книги, если с утра до вечера, я проглатывал по четыре или даже пять брайлевских книг. (Одна брайлевская книга - это между тремя - четырьмя печатными листами, примерно три с половиной. По Брайлю поэтому книги издаются комплектами: "Педагогическая поэма" А.С.Макаренко и "Молодая гвардия" А.А.Фадеева - комплекты по двенадцать книг, "Как закалялась сталь" - в шести книгах. Пять брайлевских книг в день - это не меньше пятнадцати печатных ("учётно-издательских", как пишется на обороте титульного листа каждой брайлевской книги) листов.
Главным образом из книг я черпал содержание для своей игры-фантазирования. Читал с интересом обо всём, кроме любви. Про войну, про разведчиков, про восстания и революции... Фантастика, сказки - увы, их было мало, - художественные исторические произведения, научно-популярные, поэзия - предпочтительно поэмы или сюжетная, а так же публицистическая, гражданская лирика. До любовной я дорос только к тридцати трём годам, зато литературной критикой (прежде всего Белинский) увлёкся уже приблизительно в четырнадцать лет.
Учебники всегда ненавидел, но с удовольствием читал научно-популярную литературу - по физике, астрономии, химии, биологии... Любил географические карты - к сожалению, их всегда не хватало (рельефных). Физическая карта СССР и политическая карта мира были моими любимыми "игрушками" - я фантазировал с опорой на них, придумывая путешествия и, конечно, отступления-наступления. Эпохальную роль в моём мировоззренческом становлении сыграл роман И.А.Ефремова "Туманность Андромеды". Мне очень захотелось жить в изображённом Ефремовым коммунистическом будущем. Это эмоционально подготовило меня к принятию работ Эвальда Васильевича Ильенкова , той теоретической модели коммунизма как общества поголовной талантливости, которую Ильенков разрабатывал, обосновывал и отстаивал.
"Педагогическую поэму" я впервые прочитал не позже чем в тринадцать лет, тогда - с некоторым скрипом, а позже не раз перечитывал взахлёб. Лермонтова и вообще сразу полюбил, а после статьи Белинского просто "заболел" его творчеством. Вообще, старался читать с опережением: брал учебники по истории литературы, выписывал авторов, а потом просил их книги в библиотеке. Если не было - привозили из Москвы. Учебники же по истории читал как художественную литературу, скучая, правда, там, где речь шла про экономику. Но я всегда был, по выражению Твардовского, "волевым читателем": скучные места никогда не пропускал.
Это уже взрослым начал капризничать - не дочитывать чего-то... Первая попытка писать стихи относится к восьми - девяти годам. Читая стихи Пушкина в "Родной речи", я решил, что по-другому сказать просто невозможно, а значит, я тоже так сумею. И очень удивился - не сумев. Но ближе к четырнадцати годам начал писать стихи всерьёз, уже понимая, насколько непростое это дело, и готовый терпеливо учиться. Стихи меня привлекали прежде всего как некоторый суррогат музыки, по которой я очень скучал. Так я и отвечал на вопрос, что такое стихи: это музыка слов. И поначалу для меня важнее содержания было - соблюсти тот или иной полюбившийся мне стихотворный размер. Например, четырехстопный ямб некоторых лермонтовских поэм - "Последний сын вольности", "Мцыри" и, если не ошибаюсь, "Боярин Орша". Музыкой этого ямба я несколько лет просто "болел".
В школьных сочинениях пытался подражать Белинскому, упражняясь в жанре публицистики. Очень увлёкся полемической публицистикой - прежде всего тот же Белинский сначала, а потом и Ленин. Я наслаждался остроумием полемистов, ещё не понимая, что у Ленина полемика часто переходит в площадную ругань. Ленинское, пусть и грубое зачастую, остроумие очаровало меня надолго. Впервые увлёкся полемизмом Ленина, наткнувшись в сборнике его работ об Октябрьской революции на книгу "Пролетарская революция и ренегат Каутский". Понял там мало, но понравилось, как Ленин Каутского высмеивал... Первый раз я эту книгу попробовал прочитать не позже чем в пятнадцать лет.
В собственных текстах - и стихах, и прозе - сознательно добивался разговорности. Считал и считаю, что писать надо тем языком, которым пользуешься в прямом общении. Всегда ненавидел ходульность, заумь. Не терпел перегруженных терминологией текстов. Как-то интуитивно всегда шарахался от вербализма, то есть не пользовался словами, значения которых не понимал. Точность передачи мыслей и чувств на "человеческом", а не "птичьем" языке - вот мой всегдашний стилистический идеал. С самого начала литературного творчества. Рекомендации соблюдать "законы жанра" (в научных работах), применяя непереваренную терминологию - всегда как минимум игнорировал. А чаще откровенно, иронически, а то и брезгливо, отвергал. Принудить меня к наукообразию во имя соблюдения "законов жанра" было невозможно. Проигнорировал я эти "законы" даже в своих диссертациях, за что, в итоге, учёные советы мне были благодарны - в кои-то веки диссертацию читать было интересно...
Аллергия на наукообразие в студенческие годы привела к тому, что с первого же курса я вынужден был заняться переводом научных текстов с "птичьего" языка на "человеческий". И делал это письменно. Читая научный текст, тут же пересказывал его, абзац за абзацем, страница за страницей, на свой лад - так, как мне интереснее и понятнее. Я назвал это "популярными изложениями", из которых состояла моя первая курсовая работа. Александр Иванович Мещеряков сказал, что сам он не сумел бы пересказать эти работы настолько просто и эмоционально.
Правда, ориентируясь на ленинский образец, я не чурался откровенного хулиганства по принципу: ради красного словца не пожалеть и родного отца. Не щадил, не жалел - никого. Издевался над оппонентами в своё удовольствие. Это пришлось изживать десятилетиями, и сейчас ещё не считаю, что полностью изжил. К счастью, у меня были в распоряжении более высокие образцы полемики - пронизанные тончайшей иронией работы Плеханова, Ильенкова (очень, как я однажды обнаружил, близкие по манере полемики). "Популярно излагая" "Загадку человеческого "Я" Ф.Т. Михайлова [5], высоко оценил его остроумие. В жизни же (поскольку его тексты стали доступны в основном благодаря компьютеру) главным учителем юмора стал для меня Борис Михайлович Бим-Бад. А так, до знакомства с ним, - юмор Некрасова, Твардовского, Пушкина, Белинского...
Юмор в лирике и публицистике передаётся принципиально сходно, в отличие от художественной прозы. В лирике и публицистике смех вызывает меткое словцо, а в художественной прозе - смешное положение, в котором очутился персонаж. Конечно, это не абсолютное различение, в прозе тоже можно встретить остроумную характеристику (например, у Шолохова - "ораторский зуд" Деда Щукаря), но в лирике и публицистике меткое выражение - основное, а в художественной прозе - это играет подчинённую роль, при описании смешных положений. В общем, одно дело, когда предмет юмора - идеи и чувства, и другое, когда - забавная ситуация.
"Популярные изложения" меня не только выручили, но и очень подвели. Пересказывая научные тексты, составляя к ним предметные указатели, делая щедрые выписки - я, в итоге, читал очень медленно, нередко так и не одолевая ту или иную книгу до конца. Очень не скоро я решился "просто читать" (научные тексты). Да и, как ни странно... "лень вперёд родилась": хотелось уже при первом чтении взять сразу всю глубину содержания, чтобы потом не надо было перечитывать, и не сомневаться в точности изложения в собственных научных текстах. К схватыванию основных идей научного текста с первого чтения, в конце концов, я пришёл, но путь к этому занял несколько десятилетий. Поэтому недоверчиво усмехаюсь, когда меня вдруг начинают хвалить за "широкую эрудицию". Всегда считал и считаю свою эрудицию более чем скромной.
Правда, это касается, так сказать, "Программной литературы". Той, которую надо "проходить" в школе, или по которой сдавать сессию в ВУЗе, или на которую надо как-то отреагировать в ходе научной работы. Такого рода "заданные" тексты никогда читать не хотелось. Другое дело
- фоновое чтение, текущее, вполне стихийное, бессистемное. Без оглядки, без сверхзадачи сразу взять всю глубину содержания, без возни с указателями, словарями терминов, пересказами...
"Вкусно" - ну и читаешь "просто так". Объём такого чтения у меня всегда неизмеримо превосходил объём чтения "программного". А это тоже создавало определённую эрудицию. Многое я позволял себе забыть - и сами книги, и авторов.
Но многое ложилось в душу само. И навсегда.
"Популярные изложения" - это для чтения "по программе", а наряду с ним обязательно должно быть и чтение фоновое, так называемое (неточно) "для души".
Фон должен быть обязательно. И самое любимое чаще всего именно там, в фоне. Бывают перемещения из программы в фон. Например, не повезло с "Евгением Онегиным": не успел прочитать и полюбить до того, как стало надо "проходить" и писать "сочинение". В итоге к этому роману долго не хотелось прикасаться. Но однажды на летних каникулах захотел почитать любые стихи, а в библиотеке нашёлся только комплект второго тома избранных сочинений Пушкина - "Евгений Онегин", поэмы, драматические произведения... С тех пор "Евгения Онегина" люблю, переместив его из программы в фон. Поэтому я очень рано вполне сознательно старался опережать программу, чтобы классика по возможности попала в фон. Иными словами - в число наиболее "вкусных" книг.
Нормальному читательскому развитию патолого-анатомический подход к книгам противопоказан, сплошь да рядом, пытаясь "приучить", на деле
- отучают от книг.
Это общее место, но... воз и ныне там. А список отвлекающих от книги факторов растёт и растёт. Двор, магнитофон, телевизор, компьютер... Виноватых ищут и находят, вот только избавиться от патолого-анатомического подхода к приобщению к книгам никак не получается - сплошь да рядом.
Вариант второй
При ранней глухоте читательское становление очень осложнено, прежде всего, узостью словарной базы. Для ранооглохших национальный язык - иностранный, а родной - жестовый. Словесным же языком ранооглохшие нередко владеют на уровне "сигналов": никакой грамматики, никаких фраз, а набор отдельных слов, которыми и обходятся для самых первых бытовых потребностей.
Почти на таком уровне в марте 1981 года я застал Юру Толмачёва, воспитанника Загорского детдома. Мальчику было на тот момент тринадцать с половиной лет.
Впрочем, фразовая речь всё же имелась, но здорово хромала. Как я убедился в общении с Юрой, словарный запас у него был всё же не такой уж бедный, но, к сожалению, в основном пассивный, то есть использовалась небольшая его часть. В бытовом общении мальчик предпочитал жесты, а словесное общение с использованием дактильного алфавита было "официальным" - только для уроков.
Юра оглох в раннем возрасте, в детдом попал года в четыре, и первое время было подозрение на олигофрению. В своей книге "Слепоглухонемые дети" А.И.Мещеряков пишет, что существует только один способ установить сохранность мозга при слепоглухонемоте - попробовать обучать. Получается - значит, мозг в порядке. А нет - ну что ж...
Обучать Юру сначала не удавалось. Он попал в недобрые руки горе-педагога, всегда готового собственную беспомощность или недобросовестность на ребёнка же и свалить. Юра (как и я) оказался из тех, кто готов учиться только у педагогов, с которыми хорошо. А с педагогом, рассуждающим о "врождённой лени" и "глупых руках", способном раздражаться на ребёнка, до которого не доходят педагогические предначертания, - с таким педагогом ребёнку, разумеется, не может быть хорошо. Нужны поистине бесконечные доброта и терпение. Я в Загорском детдоме объявил бойкот учительнице математики, с которой у меня не сложились нормальные человеческие отношения. Учиться у неё я не хотел, буквально требовал, чтобы мне вернули мою любимую учительницу - Валентину Сергеевну Гусеву. Вернули в конце концов. Математику я никогда не любил, но у Валентины Сергеевны согласен был её изучать, а больше - ни у кого. Похожая ситуация сложилась и у Юры, только - на первом году обучения, что при ранней глухоте особенно страшно.
Когда Юру перевели в группу Александры Фёдоровны Беловой, лучшей, опытнейшей, добрейшей, терпеливейшей воспитательницы наших малышей, - Юра "пошёл". Да ещё как! Стал очень подвижным, общительным, любопытным.
В мае 1976 года, когда мальчику шёл девятый год, в детдом приехал Эвальд Васильевич Ильенков. Юра завладел им, таскал по всей территории детдома, на огород, к детдомовской живности. Познакомил с козлёнком, с которым как раз тогда меня сравнил директор детдома Альвин Валентинович Апраушев, - в ответ на мою дразнилку в его огород. Прочитав дразнилку, Альвин Валентинович подошёл ко мне и спросил:
- Ты видел нашего козла?
- Да.
- Я его молоком поил, из рук кормил, а сегодня он взял да боднул меня.
После тихого часа Юра сразу разыскал нас с Эвальдом Васильевичем. Мы сидели на скамеечке напротив фасада детдома. Юра немедленно забрался к Эвальду Васильевичу на колени, а тот, повернувшись ко мне, очень резко - так что моя рука отлетала от его говорящей на каждой букве - с болью и страстью сказал:
- Это наша с тобой будет вина, если мы этого мальчика не доведём до университета!
Так что Юру мне Эвальд Васильевич, можно сказать, завещал. И когда я запросился в детдом, чтобы не заниматься всю жизнь вместо серьёзной работы никому не нужными пересказами научных книг, - по одной в год, - в качестве "теоретических исследований", - я просился прежде всего именно к Юре. Надеялся, что поезд ещё не совсем ушёл...
Ну, с университетом ничего не вышло, - в одиночку это не поднять, а ситуация была уже не такая, чтобы мобилизовать на обучение слепоглухого всю большую советскую науку, как было в случае с нами четырьмя. Да и мою работу с Юрой решительно поддержал только А.В.Апраушев, однако его поддержки было недостаточно - в детдоме между педагогами все восьмидесятые годы шёл тяжёлый конфликт, в условиях которого нормальная учёба мальчика оказалась парализована. Но максимум возможного я сделал. Впрочем, не буду забегать вперёд.
Прежде всего, Юра попытался научить меня жестовому языку - быстрее, удобнее, видите ли. Отказываться не стал, хотя всегда был согласен, что жестовый язык - это тупик полноценного личностного развития, годится только для быта, а для нормального интеллектуального, эстетического, да и нравственного развития необходимо в совершенстве овладеть хотя бы одним словесным - национальным, в данном случае русским - языком. Но не будешь же дискутировать об этом с подростком, для которого жесты - основной способ общения.
В общем, учиться жестам я не отказывался, но сразу же показал себя в этом деле совершенно бездарным. Всё забывал. Мальчика это смешило. Но как-то же нам надо было друг друга понимать. И мальчику волей-неволей приходилось понимать меня по-русски, и себя объяснять мне тоже по-русски.
Юра был не совсем слеп, носил очки, но остаточное зрение всё же исключало учёбу "по-зрячему". Учился он по Брайлю, и дактильную речь воспринимал контактно, а не визуально. И тут оказалось, что воспринимать на ощупь дактильную речь Юра и другой подросток, на год старше, Радж Михай, не умеют. Дактильно им приходилось говорить очень медленно. Не умея толком воспринимать дактилемы на ощупь, ребята давили на говорящую руку, чтобы затормозить и без того низкую скорость речи. Педагог тормозил, а ребята продолжали давить... Завуч детдома просто в сердцах жаловалась мне на этот тупик, ругала ребят, требовала, чтобы давили поменьше, но вся эта "торговля" толку не давала.
Я-то в университете привык воспринимать дактильную речь на очень высокой скорости, выдерживая многочасовый перевод, например, заседания учёного совета психфака, посвящённого педагогике А.И.Мещерякова. Мне с моим опытом было совершенно ясно, что у ребят просто не сформирован психологический механизм осязательного восприятия. К тому же, будучи сам ещё подростком, я принимал участие в знаменитых экспериментах А.И.Мещерякова по установлению сигнального характера осязательного восприятия .
Нас приглашали в технический кабинет детдома, где ремонтировалась детдомовская техника. Там был установлен киноаппарат, который снимал наше общение с экспериментаторами - Александром Ивановичем Мещеряковым и Альвином Валентиновичем Апраушевым. Они вымазывали кисти своих рук чем-то чёрным, легко стирающимся, и когда мы касались их говорящих рук, своими пальцами стирали это покрытие в тех местах, в которых ощупывали дактилемы. И это снималось на киноплёнку. Помню чувство удивления и брезгливости, когда Александр Иванович вдруг заговорил со мной рукой, чем-то вымазанной. Разумеется, я старался его понять, прикасаясь к его руке как можно меньше. В итоге количество светлых точек, по которым я понимал речь Александра Ивановича, было минимальным. В своей статье эти точки Александр Иванович назвал сигнальными. Иными словами, оказалось, что совсем не обязательно ощупывать всю руку - достаточно некого набора сигнальных точек, и чем выше культура осязательного восприятия, тем таких точек меньше. А скорость восприятия - выше.
В общем, Юра и Радж, при их неумении щупать, наверняка бы полностью очистили руки экспериментаторов от чёрного покрытия. Тщательно бы вытерли.
Ребята просили говорить дактильно как можно медленнее - и педагоги замедляли свою речь, страшно уставали, а ребята продолжали давить, замедляя ещё больше. Я решил, наоборот, говорить как можно быстрее, не обращая внимания на прессинг. Ребята давили на мои говорящие руки (нередко я говорил им обоим, двумя руками), просили повторить - я повторял, хоть десять раз, но не снижая скорости речи. Они раздражались, просили говорить помедленнее - но я эти просьбы игнорировал. Наконец они решили наказать меня: не умея быстро воспринимать чужую речь, сами-то могли говорить очень быстро, и решили обратиться ко мне на максимально доступной им скорости. Не на того напали: после университетского опыта этим меня было не удивить. Я с лёгкостью их понял, а они-то рассчитывали показать мне, каково им понимать меня...
Это противоборство длилось примерно месяц - и новый способ осязательного восприятия сформировался. Я просто заставил ребят активно приспосабливаться к высокой скорости моей речи, выкручиваться как угодно, но находить правильную постановку слушающей руки, правильно прикасаться к говорящей... Чтобы понять быструю дактильную речь, прессинг приходилось неизбежно снижать. И вскоре для уверенного понимания быстрой дактильной речи оказалось достаточно лёгких сигнальных прикосновений, чего я и добивался.
Научить меня жестам никак не удавалось. Основным средством общения со мной оставался дактильный алфавит. Скорость восприятия ребятами дактильной речи росла. Чтобы понять меня, приходилось расширять словарный запас. Нам всё легче становилось общаться.
Когда я только приехал в детдом (ещё в качестве воспитанника), меня зачем-то просили читать педагогам вслух. Я вспомнил это - и стал просить Юру после ужина тоже читать мне "вслух". Это просто: левой рукой он читал - водил по брайлевским строчкам - а правой дактилировал мне. При этом я отслеживал, понимает ли он текст. Самолюбивый мальчик задавать вопросы не хотел, если я спрашивал, что такое то или иное слово, говорил, что знает, а на самом деле не мог ответить. Ну, на непонятных словах он спотыкался, и я по собственной инициативе, как только его дактильная речь замедлялась, объяснял слова, на которых он тормозил. Мы делали это много вечеров подряд, не один год... Когда появилось хотя бы общее понимание текста, Юре стало интересно читать. (Уровень речевого развития Раджа был гораздо ниже, и с ним это не получилось. Однако он взял в библиотеке "Тяжёлые времена" Диккенса и, хотя понимал этот роман не больше, чем гоголевский Петрушка, несколько месяцев не желал расставаться с этой книгой.)
При поддержке Апраушева я пытался Юре и преподавать - литературу, историю. Индивидуально. Один из пороков детдомовского преподавания, испытанный мною и на себе - это чрезмерная основательность прохождения материала. На одном и том же месте топтались до тошноты. Повторение оборачивалось не матерью, а палачом учения. В итоге я даже хотел бросить учёбу, уехать к маме и учиться самостоятельно, в том числе в ВУЗе - заочно. Хорошо, что меня из детдома вовремя забрали для подготовки в университет.
Когда я занимался с Юрой, этот порок никуда не делся. Я не стал требовать от мальчика непременного запоминания всех параграфов учебника - зачем, всё равно многое в жизни забудется. К тому же, по поводу дальнейшего материала можно припоминать забытый. Зато ощущается движение вперёд, и уже поэтому учиться становится интересно.
До университета мальчик не дошёл, но, во-первых, стал полноценным читателем, а во-вторых - смог общаться по-русски (а не только жестами) с окружающими людьми. Это наполнило его взрослую жизнь определённым культурным содержанием, не менее качественным, чем у подавляющего большинства населения России.
Когда меня приглашали в Удмуртский государственный университет для участия в конференциях и чтения лекций, я в Ижевске попросил разыскать Юру - он туда уехал, к родителям. Мама к тому времени умерла, отец снова женился, но с мачехой Юра жил душа в душу. Общались мы дактильно, в квартире были брайлевские книги из библиотеки, речь взрослого Юры была совершенно грамотной, сложной по лексическому и синтаксическому составу. Читатель и полноценный субъект русскоязычного общения состоялся.